©MIP Company. All rights reserved.

Михаил Армалинский
ПО НАПРАВЛЕНИЮ К СЕБЕ
Стихотворения 1972-1976




Сомнительное окруженье



* * *


Мириться с плотью - всё, что нам дано,
терпимость к ней доходит до предела.
Меня при жизни тяготит одно -
потусторонность собственного тела.

0но живёт законом зычной крови,
сокрытым от разумности моей,
оно то ненавистней, то милей,
в зависимости от его здоровья.

Я знать о нём не знаю, но оно
докучливо меня знакомит с болью -
и кровь вдруг превращается в вино:
чем боль сильней, тем я пьянею боле.

Я - дух, но должен называть собой
его сомнительное окруженье.
Вот так обожествляется собор
лишь потому, что в нём богослуженье.


* * *


Я вижу предзнаменованье
в любом явлении, в любом
неясном наименованьи
стихов, записанных в альбом.

Я наблюдаю за стеченьем
не обстоятельств, а идей,
и наполняются свеченьем
глаза безвестных мне людей.

И вижу в жизни их безличной
многозначительную стать,
и каждый шаг в ходьбе обычной
решающим грозится стать.

И хоть владеет мной призванье,
но случай жизнь мою влечёт:
шагну сюда - и жизнь завянет,
шагну туда - и расцветёт.



* * *



Привычно прёт наружу речь -
священнодейственный источник.
Была сначала только течь,
но знал я - это лишь цветочки.

Теперь же движется поток,
он наподобие потопа.
И под собой не чуя ног,
ко мне примчались чувства скопом

и погружаются в ковчег,
семь чистых пар и семь нечистых,
и я один средь них - речистый,
вобравший тварей человек.



* * *


Мне видится крепость в душе,
которую надо бы взять.
Но как подступиться? Взашей
отбросит свирепая рать.

И чтобы форсировать рвы,
извилины рою в мозгу.
В бою не сносить головы,
но всё-таки верю, смогу.

Осада сцепляет глаза
с досадой. Я их разниму,
и в приступе боли и зла
я приступом крепость возьму.

Кого же увижу я в ней? -
измученный хворый народ.
Я срою её до корней,
чтоб не затмевала восход.



* * *



Не падай, зеркало моё,
не разбивайся,
не птица и не самолёт,
ввысь не взвивайся.

Ты лучше на стене виси
без возражений,
покорно свой покой сноси
для отражений.

Я позабочусь, чтоб они
прекрасны были,
чтоб не тебя слепые дни -
меня разбили.



* * *


Скопляются дни за спиной,
не в крылья, а в горб превращаясь.
Я дни провожу со шпаной,
учительски с ними общаясь.

Мне сердце сжимает виски,
когда мои буквы не дремля,
дежурный стирает с доски -
рукою его движет время.



* * *



Неужто смерть меня облюбовала
и знаки посылает мне вниманья?
К чему манерность, стиль аляповатый -
у нас давно взаимопониманье.

Ведь так легко почувствовать симптомы
покоя, становящегося вечным.
Уверенно вхожу в людской питомник,
я, меченный идеей бесконечной.

Как мне смешны их игры, сон, кормёжка,
их увлечённость глупеньким мгновеньем.
Я вижу, им осталось жить немножко,
и я готовлю руки к омовенью.



* * *


Я череп свой в руках держу,
верней, его рентгеновское фото.
Я с рентгенологом дружу,
и этот снимок - обо мне забота.

Он дал возможность обо мне узнать,
чем буду я лет эдак через сорок.
Смотрю в глазницы, где пока глаза,
и говорю с собою: "Бедный Йорик".



* * *



Над кладбищем взлетали самолёты,
светясь, как многократная заря.
Могилы - все совсем ещё молодки -
венками прихорашивались зря:

их свежесть обнаруживала ужас
безмолвно проседающей земли.
От взлётов мне закладывало уши
и застилал глаза триумф золы.

Но этот вид прискорбно безысходный
аэродром, соседствуя, спасал,
откуда самолёт, душе подобный,
в нетленные стремился небеса.



* * *


Я даже не злой. В полом сердце
всё залито кровью. А чувства
посмели настолько раздеться,
что стали невидимы. Чуть не

исчезли - но я-то ведь знаю
их не на глазок, а на ощупь.
И впадина, ясно, глазная -
бездонна. Но мысли попроще:

щетинистым пальцем утычат -
вот похоть, вот страсть, вот влеченье -
и всё, а не тысяча тысяч
стремлений вторичных, дочерних.

Начало кончалось немногим,
конец начинался несметным.
Всё снова случилось со мной - и
лишь разве что в этом - бессмертье.



Соратники вещей





* * *


Забраться бы в любой автобус
и ехать до кольца.
И так бы ехать вечно, то бишь
до самого конца.

Но на одной из тех окраин,
где властвовал пустырь,
стоят возвышенные краны,
как зоркие посты.

Там новостройки навострились
искоренять леса
и на пути у эскадрилий
взметнули телеса.

Остановлюсь я на границе,
на городской черте.
И чем же каменные лица
дороже мне, чем те,

которые глядят из леса
расширенным зрачком?
Я приближаюсь с интересом,
а лес стоит торчком.

И ветки, будто бы иголки,
мне тычут в кожуру,
и живность заползает в щёлки
и прячется в нору.

На расстояньи, недоступном
для хищных глаз моих,
лишь дятел пробавлялся стуком,
а подошёл - затих.

И понял я, что мне не место
среди живых существ.
Лес превратил меня из мести
в соратника вещей.

И ты в лесу воскликнешь: "Амен!" -
а я не подтвержу.
Не сердце, чувствую, а камень
за пазухой держу.



* * *


Книг частокол от быдла охранял,
перо - где ядовитые чернила -
читателям препятствия чинило -
всё было, пониманья окромя.

Текла толпа на тысячи голов,
средь них мелькала и моя головка.
Я для толпы - сомнительный улов:
мне с ней несладко, ей со мной неловко.

Вот ночь. И русла улиц обмелели.
Смотрите, я плыву совсем один.
Участники толпы в кроватях обомлели,
я в склянки окон их бью кулаком: "Динь-динь".



* * *


Пищеварительные люди
живут мышлением о щах,
у них упитанные груди
и вожделения к вещам.

Они, заросшие бровями,
глазами рыская, как рысь,
несутся на тебя роями,
не реагируя на "брысь".

А мы, сомнительный народец,
с ущербностью идей в очах,
ступаем, как первопроходец,
по переходам в площадях.

Они колеблются под нами,
и мы колеблемся на них,
и нам никак не встать под знамя,
ошеломившее слепых.

Лысоголовый наш тотем
велел орать хиревшим хором,
заслуженным, лужёным горлом:
"Кто был ничем, тот стал не тем."



* * *


Косте, алкашу-гаражнику.


На заднем дворе - приют ворожей,
там лечат машины и моют,
его я назвал бы тюрьмою
с технической кутерьмою,
со множеством гаражей.

Там все вечера и воскресные дни
расходуются на корпенье
над бурным моторным кипеньем
над заднепроходным коптеньем -
нет ближе машины родни.

И там проживал добродушный алкаш,
шатались в гараж его гости,
и пил он под именем Костя,
теперь он уже на погосте,
и продан кому-то гараж.

Он так и не кончил извечный ремонт
своей таратайки унылой,
ведь все свои трезвые силы
он тратил на поиски милой,
пьянящей его через рот.

Душа - это двигатель внутреннего
сгоранья. Но он не на спирте.
Вы, горькие пьяницы, спите
спокойно - поэты-спириты
не бросят во сне одного.



* * *


Когда нарывы фабрик и заводов
вскрываются, и гной трудяг течёт
по тёмным улицам, в которых экономят
анестезирующий свет фонарный,
от боли я кричу (подобный им лишь внешне
я для того, чтобы внутри остаться бесподобным)
о том, что так нельзя,
а надо как-то лучше,
не так уж многочисленно прожить
и без того коротенькие годы.
Я лгу - я не кричу, а лишь взираю
на уличную грязь и на людскую мразь.
О, как их вид непроизвольно льстит
глубоководности моих раздумий,
я ради этого ещё живу средь них
и даже улыбаюсь им открыто,
когда плечом к плечу
мы вместе вытекаем из завода.



* * *


Белеет...

Лермонтов.




Треугольник паруса
резал горизонт.
Берег с морем спарился,
молом мель грызёт.

Неприступны мраморы
голых Мессалин.
Одиночны камеры
голеньких кабин.

Ветер гонит облако
в шею, а оно,
не меняя облика,
делает темно.

Люди, словно страусы,
прячутся в песок.
Там, где плыли парусы,
всплыл дерьма кусок.



* * *


Вот листопад идёт дебильный,
и от него в глазах рябит.
Каким счастливым нужно быть,
чтоб осень звать порой любимой.

Счастливый Пушкин из окна
особняка, взглянув на осень,
в дворовых девок окунал
свой пыл, пока жена на сносях.



* * *

А. Ш.




Мигает пассажир в окно,
пожравшее прощальный лепет.
И дева на перроне созидает знаки:
мол, до свиданья и люблю.
Пора. Вагончик передёрнуло.
А ноги-то, а ноги колесом.
Сместилась дева за бордюр окна,
пейзажи наползали на ландшафты,
эрекция деревьев не спадала.
"Прощайте, родина, - проплакал пассажир -
от вас я удаляюсь на чужбину.
Единственный спаситель мой - стоп-кран,
но прочно он запломбирован,
чтоб кариес гнилого хулиганства
не обломал его клыкастый бивень."
"Я приведу в порядок туалет", -
отвлёкся он и потеснился в тамбур.
Так вот оно, преддверие свободы:
на двери выгравирован девиз
с прекрасным именем "Свободно".
Он ручку жмёт почти целуя -
дверь нараспашку. Проводница
на унитаз решила приводниться.
В глазах обоих - страх и трепет,
язык же их парализован,
но пассажир наш - не отребье,
культурен он и образован,
и не глупее, чем Прудон.
Он страстно говорит: "Пардон",
почтительно захлопывает дверцу,
ладошку прижимая к сердцу.
И что же видит он теперь?
На месте том, где полукружие "Свободно" озаряло дверь,
блестит трагический финал смешного притязания:
"Занято".



* * *


Дом на большой Зелениной,
мозаика, модерн.
Потухшая вселенная
блистательных манер.

Довольно, баре, пожили -
толпа вселилась в дом.
И у его подножия
зияет "Гастроном.

Монотеисты Бахуса.
Алтарь ещё закрыт,
но чтоб народ не плакался,
там продают гастрит.

О дом, работы Рериха,
чем твой набит живот?
Да здравствует Америка,
ведь Рерих в ней живёт.



ПРОВОДЫ ЧЁРНЫХ НОЧЕЙ


Прощайте, ночи беспросветные,
дорожка - скатертью восходной.
Мир превосходный! Я проследую
твоей дорогой ежегодной.

А я уж думал, не разбавится
сгущенье красок. Думал, север
ударит холодом, как палицей,
по пальцам, чтобы хлеб не сеял,

чтоб капли крови, прослезившись,
застыли леденцами красными,
чтоб стала сладость слов излишней,
чтоб хапал мрак руками грязными.

Но пересиля точку мёртвую
в глухой провинции орбиты,
Земля, в объятьи распростёртая,
стремится ощутить избыток

животрепещущего света.
И я, следя за небом рдеющим,
не верю в зимние наветы
о солнце, непрестанно реющем.



* * *


Удобно в автобусе передвигаться,
мелькают виденья в окне,
и кажется, что за окном - декорация,
а жизнь - она только во мне.

А если иду, то глаза мои просятся
туда, где дорого видна.
И кажется - вот она жизнь проносится
автобусом мимо меня.

И в поисках жизни обособляясь,
я чувствую, что занемог -
напрасно покоем я ослепляюсь,
и тщетно - движеньем дорог.

Ведь жизнь проживает на свете повсюду,
а смерть лишь её ипостась,
и поиски их - это следствие зуда
души,что боится пропасть.




Сладкогласный раструб бёдер




* * *


Непоправимо жизнь проходит.
О, время - лучший вышибала!
Лишь тела женского бархотка
наводит блеск на финиш бала.

Когда бы не она, то мысли,
уж вовсе не роясь, а роясь,
увидели б как мозг измызган
сомненьем, что в раю устроюсь.

Ведь сняли головы церквушкам,
крестам обламывая шеи.
Психдиспансер - и в нём кликуши,
вендиспансер - там ворожеи.

О, женщины! Живей хватайтесь
вы за соломинку мужчины!
Не дайте утонуть, воздайте
за жизнь, ребристую по чину.

Но не спасти им. Захлебнулся
я, морем слов залюбовавшись.
Идя ко дну, не оглянулся,
я, крови солоно хлебавши.



* * *


Жара обжигает деревья,
они зеленеют в ответ,
и скоро мечты о ботве
исполнятся у сельдерея.

А птицы летят кувырком,
щебечут и воздух щекочут.
А птицы летят с ветерком,
и каждая что-то, но хочет.

Грустят на скамье алкаши,
и лезут в пустую бутылку,
считают дрянные гроши,
карман посчитав за копилку.

И девушки в трусиках, но
готовы и с ними расстаться.
Для этого нужно одно -
в объятьях с прохожим срастаться.

Навстречу им прёт лишь отребье -
желание сходит на нет.
Жара обжигает деревья,
они зеленеют в ответ.



* * *



Вы, поглощающие член
и пропитавшиеся семенем,
что скажете по поводу любви?
Кто заявлял, что счастье - тлен,
что плоть испепелится временем? -
Закрыв глаза, в объятиях плыви.

Плывёшь то но груди, то на спине...
Когда бы не дельфин спасительный,
всплывающий, как остров, под тобой -
стол письменный - мы б замерли в спанье,
и только женский глаз просительный
нас вынуждал бы хвост держать трубой.



* * *


Пляжный футбол - вожделенье страдальцев
плотских излишков. О, сколько пустого
в резких движеньях скомканных пальцев,
в серых очах вратаря - постового.

Этот бежит, спотыкаясь о мячик,
пестует всех громогласным советом.
Каждый снуёт, а на деле - маячит.
Что это с ними? Читатель, не сетуй -

ты оглянись на окрестности боя:
кроме убитых загаром-коростой,
ярко лежат, как цветы на обоях,
женщины, раненые геройством.



* * *


Воробьиха - пылкая птица,
воробей - холодный мужчина.
Она накликает его на себя,
гнёт спину перед ним
и не в подобострастьи,
а в страсти.
А он, пресытившийся хлебом,
клюв чистит, растравляя воробьиху
своею безучастностью животной.
Как тяжело пернатой нимфоманке -
уж крылья разложила так,
что вся она подобна
удобной
посадочной площадке
для воробья, который
совсем уж управленье потерял:
он отлетает от неё,
но всё ж не улетает.
Она - за ним, и так идут часы.
Как тяжек мне венец природы!
Воистину, никчёмен человек,
коль участь воробья ему внушает завить.
У голубей же всё наоборот -
там голубь пыжится и хрюкает от страсти,
а голубица тщательно клюёт
съестное нечто
и голубя ни в жизнь не приголубит.
Тут голубица - явственный предмет
для зависти, уже, конечно, женской.
И женщинам, наверное, не сладко.
Но если только женщина с мужчиной
решат, что мол, пора кончать,
и, возгордясь величьем человека,
самозабвенно встанут в позы,
то тут уж птицы все заверещат,
повергнутые их разнообразьем,
и, разлетевшись, согласятся,
что человек рождён для счастья,
как птица для помёта.



* * *


О, сладкогласный раструб бёдер!
О, груди в виде полных вёдер!
Вы - ясноглазая примета
для суеверного поэта.

О, циферблат зубов подспудный,
о стрелка языка секундна!
Кусаньем губ хотел солить я
твои мгновения соитья.

Засуетилась кровь в аортах,
готовя почву для аборта,
и бег дыханья твоего,
и стон от раны боевой

являлись первозданным действом,
отвергнутым святым семейством.

Не уподоблюсь, хоть умри я,
возвышенным мечтам. Не в счёт
святая девушка Мария,
что первенца внутри несёт.



* * *


Укол - и в зеве грянула зима.
Зубодробивец, руки твои любы.
Дантист из дёсен сизых изымал
щипцами сахарными сахарные зубы.

Круши, греши, герой, чтоб зубья частокола
не ограждали глотку и гортань,
когда я над тобою, чистый, голый,
а ты воротишь нос и рот - горда.

Зачем нам гордость, если есть желанье?
Теперь садись - с тобою полечу.
Колени выдержат - ведь ты не тяжела мне,
рук не снимай - и руки по плечу.



* * *

А. Ш.



Генетика сработала - и сын
на мать похож и на отца немножко.
Его кладут, как мясо, на весы
и моют, чтоб не заводились мошки.

Когда младенец с голоду зудел,
мать затыкала ротик соской-кляпом.
Кто б мог подумать, чтобы столько дел
наделала сорвавшаяся капля?

А то ли будет через двадцать лет,
когда дитя, в длину распространившись,
извёсткой цементируя скелет,
залезть захочет девушке в штанишки.

Тогда опять, как слово с языка,
сорвётся капля продолженья рода.
Так социальный выполнив заказ,
грядёт асоциальная природа.



* * *


На голом месте выросла трава,
а на траве - мы с голыми местами.
Опять извечная история права -
и нет различья меж травой и нами.

И снова в чреве зашевелится весна,
и осенью природа расплодится,
и только в том существованья новизна,
что лишь собой возможно расплатиться:
весною беззаветно распалиться,
а осенью бесследно распылиться -
неисчерпаема материи казна.



Пора угомона


* * *

На хуторе безлюдном, при свечах,
мы Герценовский "Колокол" читали.
Стоял двадцатый век. Но мы не замечали,
чтоб девятнадцатый ушёл или зачах.

Он здравствовал - подсчитывал купюры,
внедряя государственный аршин.
И были не видны вокруг тела машин -
цензура мрака сделала купюры.



* * *


Горизонт обласкан лесом -
мир доверья,
Нет асфальта, нет железа -
есть деревья.

Если же ещё точнее -
это хутор.
И прохладное теченье
ветра утром.

Темы птицы, солнца, листьев -
в контрапункте.
Я слежу за каждой нитью,
чтоб распутать

узел звуков первозданных,
но напрасно -
всё едино, непрестанно,
всё прекрасно.



* * *


В колодце плавала лягушка,
вода цвела, подгнивший сруб
погряз в сырой земле, как труп.
А рядом двигалась речушка.

Её течение легко
приостанавливали камни,
на дне узорчато легло
мерцанье наподобье скани.

О, ювелирность бытия!
Но где ж небытия топорность?
В колодец спущена бадья,
чтоб испытать воды покорность.

Лягушка дёргалась в воде,
глазами хлопала большими,
отыскивала в высоте
заплесневелой жизни имя.

Я воду хлёстко зачерпнул,
как пенку, отодвинув зелень -
раздался тайной жизни гул,
и твари из воды глазели.

Их сотворила тишина
в таком глубоком заточеньи,
что даже речка не слышна
с её поверхностным теченьем.



* * *


Волосатый чёрный пёс
в отношеньях ищет меру -
он суёт в природу нос,
не беря её на веру.

Я природы этой часть
и меня он проверяет,
раскрывает зычно пасть
и слюнявый нос вперяет.

Убедившись наконец
и в моём существованьи,
он, как истинный мудрец,
соблюдает расстоянье.



* * *


Крапива и лопух забрались на крыльцо
и в комнаты вошли, переступив пороги.
Паук забросил сеть, и плоское лицо
попавшейся стены просило о подмоге.

Фруктовый сад, траве поддавшись, одичал,
и вброд не перейти смородине бурьяна.
Колодец так давно себя не расточал,
что плотно заросла его живая рана.

Я тоже одичал, я в том саду живу,
и бородой зарос, и бытом первобытным.
Но дикость не манит, а только любопытна,
до тех времён, пока не превращусь в траву.



* * *


У полей разноцветный зелёный
и причиной тому - разнотравье.
Раньше был я на мир обозлённый,
здесь же зреет моё благонравье.

И не только зелёный цветастый,
даже небо на поле похоже -
зарастает сегодня ненастьем,
завтра день уродится погожий.

И средь этой природы просторной,
где и стелется цвет, и витает,
даже в жизни моей монотонной,
небывало цвета расцветают.



* * *


Безмолвные холмы - заветные вершины.
Трещит кузнечик, как отбойный молоток,
несутся пчёлы, как с сиренами машины -
от городских сравнений я уйти не смог.

Но на возвышенности нет желаний низких,
а есть изба, работа, баба и первач,
и только линия электропередач -
моя союзница в привычках урбанистских.



* * *


Вечер. Пора угомона.
Яблони, яблоки, избы.
В голову лезут трюизмы
про справедливость законов

умалишённой природы,
свято хранящей инстинкты.
Вот тишину и настиг ты,
древнюю, чистой породы.

И чистота её в звуке
птицы, жука и лягушки.
И ни одной побрякушки,
созданной гамом науки.



* * *


На старой мельнице, у зыбкой речки,
где жернова своё уж отмололи,
я провожал состарившийся вечер,
вернувшись с перепаханного поля.

Я примостился на спине плотины,
и предо мной, стесненьем возмущаясь,
вода шумела. Паутина тины
среди движения не умещалась.

И не напрасно речка протекала -
её существованье совершенно.
Плотина ей посильно помогала
вращать времён неумолимый жернов.



* * *


Деревья лапками махают -
прощаются. Я скоро еду.
И мухи нос в дерьмо макают
прощальное. Я скоро еду.

Бродил природой огорошен -
очухался. Я еду в город.
И мир, который был непрошен,
обуглился. Я еду в город.

Село облюбовала осень -
цепляется. Я в город скроюсь.
Темно уже, и рано очень
смеркается. Я в город скроюсь.

Деревья и кусты обрыдли
открытостью. Я скрою трепет.
Запрусь, чтоб сердце не открыли
наивностью. Я скрою трепет.



Остатки уходящей теплоты




* * *


Как только бес меня хвостом обвил,
и черти плоть мою пережевали,
поэзия, я понял - вид любви,
слепой любви к своим переживаньям.

Великих подаяний раздаванье!
Ассортимент их первозданно вечен:
как завтра неизбежно расставанье,
так и сегодня неизбежна встреча.

Стрел часовых оптический прицел
на мне. Теперь от их расположенья
зависит времени расположенье
к улыбке лёгкой на моём лице.

Я напишу, что верю в чудеса,
тогда, быть может веры в них прибудет.
Великолепных снов ночной десант
взгляд воспалённый веками припудрит.

Я вижу небосвода парашют,
как плавно оседает он на строфы.
А я под ним от холода дрожу,
запутавшись у ливня в долгих стропах.



* * *


С летом покончено -
сбросили с плеч
деревья увядший груз.
Листья упали плашмя -
навзничь или ничком.
Сплющенный ветром плющ
висит
на волоске -
и он упадёт со стены -
так и не смог перелезть.



* * *


Подсолнухам - чернеть,
сняв золотые кольца,
нет флюгера, верней
следящего за солнцем.

Завистливая осень
затмение приносит.

И в тишине ночи
звук по Днепру припустит:
а истоке закричи -
и слышно будет в устье.

И с грохотаньем осень
плоды бросает оземь.

Уже шуршит листва,
а раньше шелестела.
Душа молчит - едва
услышит голос тела.

Опять явилась осень -
в желаньях сеять рознь.



* * *


Болезненный румянец октября
вновь на лице растений вспыхнул.
Уж скоро кучи листьев вспухнут,
и я не жду от времени добра -
на месте сердца у него - дыра.

И с каждым годом ширится она:
захватывает торс, потом конечности,
и так растёт до самой бесконечности,
пока в неё не упадёт луна.
И вот луну глотает глубина.

Всё начиналось как всегда с конца,
не предвещая изменений.
У мирозданья - именины:
летит душа, подобием гонца,
поздравить с вечным праздником юнца.

Так долго длится праздник, что уже
он превратился в сумрачные будни.
Но знает жизнь - нет смерти беспробудной.
Октябрь меня встречает в неглиже,
стоит наполненный дождём фужер.

Допей до дна и поглоти плоды,
раскиданные под ногами,
общедоступными, нагими.
В округлые фигуры отлиты
остатки уходящей теплоты.



* * *


Недолговечен день осенний -
смеркается уже с утра.
Запечатлела ширь одра
дремоты тягостной тисненье.

Я небу посмотрю в глаза,
и в них увижу, просыпаясь -
идёт последняя гроза,
на посох молний опираясь.

Моё перо - грозоотвод,
его я к пальцам прикрепляю,
до шара Землю округляю,
и тем спасаюсь от невзгод.

И молния в перо скользнёт,
обуглит строчками пергамент.
Судьба не только рот осклабит,
но и, как пёс, меня лизнёт.

Я проживаю за столом,
и вид одра уже несносен,
и лиственную брешь стилом
латаю, залетая в осень.



ПРОМЕТЕЙ, ПОХИТИТЕЛЬ ЦВЕТОВ


Он - истинный садовник,
и ножницы в руке,
идёт тушить шиповник,
горящий вдалеке.

И, обжигая кожу
об иглы красоты,
он скажет: "Сад ухожен,
но срезаны цветы".

Запретами на связан,
он избежал погонь,
и процветает в вазах
похищенный огонь.

Но это не хищенье,
а приобщенье Про-
метея к восхищенью
пылающим добром.

Сумел он предвосхитить,
а мы смогли понять:
нельзя огонь похитить,
но можно перенять.

Весна воскликнет имя
семян - и все подряд
и головы поднимут,
и плечи распрямят.

Произрастаньем скорым
они с огнём близки.
Ничто не вырвешь с корнем -
объявятся ростки.



* * *


Плавкое золото листьев,
точка плавления - нуль.
Отлито золото пуль,
землю разящих со свистом.

Нет необъятней мишени,
чем круговая Земля.
Ствол пустотой изумлял,
пули с мишенью - смешеньем.

Дерево вновь расстреляло
кроны своей патронташ.
Полон плодами ягдаш -
листьям и этого мало:

Солнце - снаряд навесной.
Вновь перелёт. Но весной
точно накроет. И зной
перекуёт в перегной
листьев налёт на орало.



* * *


Светает нехотя,
смеркается с готовностью,
скрипит зубами снег,
лишь тронь его подошвой.
Трещат деревья,
хоть до печки далеко.
И только через зиму
путь к весне лежит,
через страданье холода -
однообразный повсеместный путь.
Быть может в тропиках живётся без страданий?



* * *


В оспинах
лицо снега,
а спина -
в земле. Нега.
Берега проталины,
морозцем приталены,
прыткий прутик
ветвью стать норовит.
Наш хмурый вид
не меняет сути.
Весна! Весна! Возня!
Чтоб запылилась завязь,
над озером - сквозняк.
Кустам на зависть,
у лодки плотна плоть,
на дно её ложись.
Что вёсла? - если жизнь
несёт её, как плот.
Под взглядами весны
мы с тобою голы словно.
Слова не бросишь на весы,
и желанье голословно.
Глядим друг на друга опасливо -
примеряемся,
со словесной напраслиной
примиряемся.
А весна с ветвей советует -
зачирикайте,
в словарях слова заветные
зачеркайте.
Но нам не до пения -
нам бы сопение.
Пришла желанная весна,
она фригидная весьма.



* * *


Посыпать пеплом капель дождевых
лысеющее темя ночи,
смотреть, как отсвет полдня выколол глаза
Самсону темени.
Далилы норовят взмахнуть рукой,
и чёрные мазки подмышек
из безрукавных платьев лета
напомнят - сумрак не погиб.
И ноги, сросшиеся в бёдрах,
мелькают звёздами колен.
Куда направлен луч желаний?
Кто заполняет перевёрнутый сосуд,
кровь горлом у которого идёт?
Счастливая судьба любовных битв
хранит лазутчиков проворных рук,
готовящих мгновенные победы
под флагом бесконечных поражений.
О белых платьев мотыльки,
горящие на собственном огне!
И брюки - ножны ног - не смеют уберечь
от замираний обоюдоострых.
К ним, этой ночью белобрысого Самсона
Далилы голых тел бросались оголтело.



* * *


Во рту - ни слова. Тишина.
В мозгу томится тошнота.
Самозабвенье.
В целенаправленный трамвай
сажусь. И на кольце - трава:
земли прозренье.

Трамваи встали в хоровод,
здесь окончание работ,
начало лета.
Здесь пахнет свежим естеством.
Над деревянненьким мостом -
кустов букеты.

Я начинаю понимать
зачем я жив. И пронимать
начнут созвучья.
Древесный пробую простор,
и аккуратный мой пробор
лохматят сучья.



Свет раздаётся



* * *


Живёшь, и не знаешь, что счастлив,
и осени вторишь нытьём.
Науке любви научась ли
иль просто поверив - адье!

Давайте без стрел и без яблок,
а лучше всего и без слов,
и так уже сердце, как зяблик,
трепещет при виде трусов.

Хотите - в одежде покойтесь
и путайте, пряча лобок,
священное действие "койтус"
и подлое слово "любовь".

Все ваши потуги на похоть,
все ваши старанья страдать
во мне вызывают лишь хохот
и жажду - с земли вас стирать.

До времени скомкав желанья,
сжигаю гнилые мосты...
Ненастные дни ожиданья,
погожие дни суеты.



* * *



Героине фильма Луиджи Дзампа
"Уважаемые люди"




Я видел женщину. Она была нежна
и противоестественно прекрасна.
И понял я, что мне она нужна,
но ни нагрянуть к ней не мог я, ни прокрасться.

Она распластывалась предо мною под другим,
на страстотерпной простыне экрана.
Я на неё смотрел и жаждал. Предреки -
когда? Ещё не поздно, но уже не рано.

Петрарка - истинный Петрушка без прикрас -
он был с мечтой своей нерасторжимый.
Моя ж - прекраснее Лауры в тыщу раз,
поскольку в тыщу раз недостижимей.



* * *


Твои морщины на ладонях
непостоянство выдают.
Напрасно гимн тебе долдонят
и дифирамбы выдают.

Ты карты тоже не обманешь -
кончай раскладывать пасьянс,
ведь ты меня не прикарманишь,
и не свершится мезальянс.

И ты не верь, что пыл секундный,
а не срамная прямота,
своим движением занудным
нас за живое приметал.



* * *


Я думал, связь - нерасторжима:
так ликовала. Глядь - двулика.
Твоей неверности улика
одна, но неопровержима.

Кто слил отравленное семя
в твой плодородный перегной?
С последующими со всеми
я пожинаю перелой.

А сколько было слов о духе,
о нравственности наконец,
и я внимал им, как юнец
внимает исповедям шлюхи.

Я понял, верность для людей
недостижима, как бессмертье.
А я-то мнил, прелюбодей,
что я единственный на свете.

Но я - трагический поэт,
раз не пою надежду вновь,
и как легко, что веры нет
ни в ненависть и ни в любовь.



* * *


"Неужели конец?" - в этой фразе
мне противней всего - "неужели".
Ну, конец, ну, прощай - только разве
так уж больно? - О, нет - еле-еле.

Потому и остался я верен
не любви, а лишь воспоминаньям
о любви. И на новом примере
подтвердилось греховное знанье.



* * *


Как много лет прошло с начала,
с тех пор, когда души не чаял,
теперь же холодность во мне
живёт, как истина в вине.

И ты изрядно изменилась,
и с кем ты спишь, скажи на милость?
А впрочем мне уже давно
всё равно.

Мне наплевать, что вы в постели,
насытившиеся сомлели,
и мне не больно, а смешно,
когда гляжу в твоё окно.

Как много жизни я потратил
на то, чтобы тебе потрафить.
А что же вышло из всего?
Ничего.

По окончании азарта
раскрыли мы друг другу карты -
остался всяк из нас двоих
при интересах при своих.



* * *


Вспоминаю - и не больно:
в первый раз такая стойкость
перед щёлкнувшей обоймой,
полной приключений стольких.

Смотрят в лица оком пёстрым
стародавние задворки,
и на каждой крыше острой
примостился флюгер вёрткий.

И на площади мощёной -
круг строений беспросветный,
с древним телом, разноцветной
штукатуркой умащённым.

Так сомкнулись стены улиц,
что не распахнуть объятий -
мы бессильно улыбнулись
и не стали раскрывать их.

Вспоминаю храмов своды,
визг лихого разворота.
Город рабства и свободы,
в год женитьбы и развода.



* * *


Окно рассматривает сад
посредством стёкол.
По небу кланом дни летят,
а глаз мой - сокол.

Я настигаю тишину
промеж рыданий.
Я прежде - сеял, ныне - жну:
не до преданий.

И что же видится в окне?
Кусты? Деревья?
В любой растительной фигне
жиреют черви.

Они, перегрызая ствол,
плоды источат.
Неужто лишь перо и стол -
чудес источник?

Ведь есть же в мире даже то,
что не погибнет:
тот вечер - пусть он прожитой,
но он не сгинет.

Он и сейчас сквозит в окне,
поверх деревьев.
Я и сейчас живу в огне -
скажу, не сдрейфив.

Минувшее... Но лишь оно
здесь остаётся.
Я слышу, как живёт окно -
свет раздаётся.




Навязчивые мысли бытия


* * *


Больничный табльдот. Изысканность халатов.
Сосредоточенность осоловелых лиц.
Все вышли из палат, у всех ума - палата,
у всех война, и если криг, то блитц.

Как просто всё - за нас давно решили,
как долго жить, как быстро умереть.
Со скальпелем хирурги ворожили,
а это тоже надобно уметь.

Насколько мы бессильны, чтоб хотеть
ответственность за собственное тело
перевалить на тех, кто может смерть
считать нормальным жизненным пределом.



* * *


Ко мне напрашивалась робость,
и страх со мной был очень смел.
Я заглянул в себя, как в пропасть,
но отшатнуться не сумел.

Я знал, что жаворонка песня
свила гнездо в моих ушах,
и я раскрыл объятья бездне
и совершил последний шаг.

И я, имея облик мира,
летел над собственной страной,
я не имел ориентира,
поскольку всё являлось мной.

А те назойливые люди,
сумевшие пролезть ко мне,
лишь привносили зыбь иллюзий
в мой мир, отчётливый вполне.



* * *


Не трогайте меня - я одинок,
и потому моё прикосновенье
опаснее, чем беглое мгновенье,
остановить которое не смог

ни разум, ни безумье. Только соль
нужна для натурального хозяйства
моей души. Но если сознаваться,
единственный продукт обмена - боль.

И тот, кто распалится на обмен,
раскается. И я, замкнувшись снова,
произведу на свет живое слово,
оправдывая добровольный плен.



* * *


Тернистый путь - он тоже проторён.
Распятье? - Эка невидаль для ока.
Да мир такою эрой умудрён,
что кончились проклятья для порока.

Кем были люди, тем они и стали,
едины все, и нет различных двух.
И голуби - святого духа стаи -
в обилии своём теряют дух.

Когда же я с великим исступленьем
воздвигну храм, а с виду - цитадель,
то это посчитают преступленьем,
корыстную тому приищут цель.

Я сделал суету своим преданьем,
расставшись постепенно с головой.
Не это ли предстанет оправданьем
любого преступленья моего.



* * *


Пора приступить к бытию
согласно желаньям своим,
чтоб взгляд нелюдимый народа
меня пригвоздить попытался.

И это - критерий добра,
посильного для одного,
добро для себя сотворяя
добро сотворишь и для прочих.

Себя-то не зная почти,
как можно решать за других,
и верить, что доброе дело
вторженьем своим совершаешь?

Уверен, что благо несёшь,
а люди от боли кричат.
Добро, как рискованный опыт,
мы лишь на себе ставить вправе.



* * *


Кто б ни был тот, кто скажет "нет",
когда я ожидаю "да",
он вызовет во мне презренье
и ненависть, и жажду мести.

И я дышу, ощеря пасть,
и сердце, булькая, кипит,
и голова рождает мысли
во всеоружии злодейства.

Кто б ни был тот, кто скажет "да",
потворствуя моим мечтам,
к тому любовью наполняюсь
или по меньшей мере, страстью.

И я в улыбке исхожу,
и чувствую себя в долгу,
и голова идёт в работу,
чтоб совершить благодеянье.

Как просто вызвать доброту -
вы говорите только "да",
ведь чтобы в мире сеять злобу,
достаточно противоречить.



* * *


На дружбу требуется время,
тебя крадущее у Времён,
и соглашательство сторон
на то, чтобы нести чужое бремя.

Когда ты сам себе стал в тягость,
согласен вылиться хоть в кого.
Есть молчаливый уговор -
себя предлагать другому: "Накось".

Легко последуют вопросы,
но ты не радуйся, джентльмен,
тебя воспримут на обмен,
желая всучить свои отбросы.

Мне тяжело - куда я денусь
от рук, положенных на плечо?
Дружу с бумагой - к ней влечёт
её чистота и безответность.



* * *



Не жизнь, а жертвоприношенье,
не деятельность, а мольба.
И есть лишь одно утешенье:
судьба.

Я не могу смудрить: смириться.
Для безысходности? - гожусь.
Но вправду ли я её рыцарь?
- Кажусь.

Я выходы нашёл в движеньи
по направлению к себе.
А дух мой, как при удушеньи,
сипел.


* * *

Ни цельности внутри, ни цели - вне,
тщедушное тщеславие - и только.
И есть поэзия - в ней мало толку,
но мне её достаточно вполне.

Что цельность? - Насмехающийся миф.
А я раздвоен добротой и злобой:
для двух стремлений тесный, узколобый,
я становлюсь рас/с/троен, изумив

себя и соглядатаев своих
каким-то третьим чувством серединным.
Пугаясь постоянности рутинной,
как безымянности его - кропаю стих.

Что цель? - Неосязаемый мираж,
возвышенна, что значит недоступна,
а если достижима, то преступна,
раз вводит в суету, соблазн и раж.

Прикосновенье к цели осквернит
и умертвит её большие очи,
и чем дорога до неё короче,
тем низменнее путь. А я, пиит -

мне не пристало оказаться смертным,
пока творю - в бессмертных состою,
для метких взглядов цели создаю,
тщеславясь их значением для смердов.


* * *



Меня любить не будут на земле,
по правде говоря, уже не любят,
за исключением родителей и женщин,
которым всё равно, кого любить,
лишь только бы предмет любви
был так или иначе
плотью их и кровью.
Все остальные любят лишь за то,
что им, угодничая, делают добро,
поддерживают разговор и курят,
соседям предлагая сигареты,
и спички преподносят к носу.
А я не говорю и не курю,
а если говорю, то лишь с собою,
а если и курю, то фимиам
единственной моей мечте -
не видеть вас, не слышать и не трогать.



* * *


Мне снилось разочарованье,
и не было ему конца,
оно имело очертанье
неотвратимого лица.

Оно смотрело жутким взглядом,
и распадался мир под ним,
но, стоя с умираньем рядом,
я чувствовал себя чужим.

И я с великим напряженьем
от взгляда устремлялся прочь.
Но даже радость пробужденья
мне в этом не могла помочь.



* * *



Пора сходить с ума.
С чего начать?
А впрочем - есть начало:
навязчивые мысли бытия.
Вопрос - чем кончить?
Делом или дулом?
Гниением генов
или
гонением гениев?
Живностью клюнуть
на наживку наживы
или
выжить и выжать до капли
твёрдый плод головы
и спелое сердце? -
Решено!



* * *


Безыдейная жизнь пробежит,
распадаясь на пыль пустяков.
Быт из ветхой материи сшит,
отороченный смехом стихов.

Разум чувства мои сторожит,
чувства разум ввергают во прах.
Безысходная жизнь не страшит,
от бесстрашия этого - страх.



* * *


Я цепи прошлого сорвал
и впрягся в настоящее.
Зачем же я себе соврал,
что рабство преходящее?

Всю жизнь - рабы или чужих,
или своих желаний.
Свобода, ты среди живых
когда-нибудь жила ли?




* * *


Витающий балкон. Витой чугун.
Ошметки листьев на полу дрожащем,
и кирпичи на каменном лугу
бескрайних стен. Песнь о больном лежачем.

Со скальпелем хирург - бандит с ножом,
не в чёрной - белой маске и с наркозом.
Он ахиллесову пяту нашёл
и кожу на спине обдал морозом.

В душе скопилась грязь, а в теле - гной.
Всё связано. Они, наверно, тоже:
как только в теле распалился зной,
так сразу на душе мне стало тошно.

Но так ли нерушима эта связь
здоровья тела и здоровья духа?
Вон плоть звезды уже давно потухла,
а дух живёт, по-прежнему светясь.




В темнице ощущений



* * *


Поэзии форма необходима,
чтоб отмежеваться от прозы.
А что же касается смысла - он просто
нахлебник у рифмы и ритма.

И слух абсолютный, слышавший зовы
премудрости, сменится слухом,
пленённым бессмысленным трепетным звуком
глупца, говорящего звонко.

Так вот стихотворства страшная сила,
забыть заставлявшая разум,
воздвигшая вечную "табула раса"
на месте, где властвовал символ.

И ритмы, что в сердце вспыхнув, не тухнут,
и рифм своевременный окрик
подобны губам, приоткрытым и мокрым,
по власти над телом и духом.



* * *


Слова канючу у старинных чувств,
прижимистых до слов, желанных мною.
В темнице ощущений я мечусь,
отторгнутый безмолвною стеною -

не отодвинуть на двери засов.
Что ж в злобе на бессилие надуться?
Пишу о том, что не хватает слов -
для этого всегда слова найдутся.



* * *


Прервусь - и забываю, как писать.
Так значит, надо слово к слову сдвинуть,
тогда они начнут меня спасать,
как стены, ненадёжные лишь в виду.

Они меня отгородят от зла
и от добра - наступит ощущенье,
что есть у стен и уши, и глаза,
чтоб выследить меня по наущенью

неведомо кого. По чьей вине
мне слово не сдержать в уме проклятом?
И вижу я, как людям обо мне
наушничает слово-соглядатай.



ТРАМВАЙНОЕ ТВОРЧЕСТВО

Так велика житейская докука,
что ни подумать мне, ни помечтать.
Я успеваю только помечать
те дни, когда у сердца больше стука.

Но вот идёт спасительный трамвай,
я ежедневно в нём по долгу (подолгу) езжу,
мой быт в нём созидательный и свежий,
поскольку неподвижность - это рай.

Безвыходность движенья по маршруту,
который соблюдается не мной,
убережёт от правды прописной,
в существованьи взявшей слишком круто.

И вот развязывается язык,
и язва разверзается, как пропасть,
и творчество зачёркивает пропись,
чтоб словом уязвлённый, стих возник.



* * *


Верлибр есть свобода слова
в пределах писчего листа.
И я разламываю ритмы с хрустом
и залезаю на поля.

И творчество - свобода жизни
в пределах письменного стола,
и я размахиваю рукою оперенной,
кружа в полёте над собой.

Так я парил, вперяя взгляд
в себя, прижатого жизнью к земле,
но даже в свободолюбивом клёкоте,
как пульс, прослушивался ямб.



* * *


И мне теперь не выйти из борьбы,
безумной, бесконечной, безнадёжной.
И я твержу себе: "Слова - рабы", -
но убедиться в этом невозможно.

Держать в повиновении слова,
когда они являются лишь маской
неудержимой сути естества,
свободной и не терпящей огласки -

немыслимо сие. Не смолкнет бунт
рабов под предводительством грамматик.
Там подавил его, прозрев, а тут
невидим он, но чувствую - громаден.

Существенное носит падежи,
чтоб существительным явиться в речи,
и замыслам моим легко переча,
упрочить неприкаянность души.



* * *


Ни слова не является. Дела
их отгоняют, как известных мух.
Ни угрызений нет во мне,ни мук,
и только страсть, горящая дотла.

В апреле перевал. И перелом
спешит настать, его опередив.
Здесь всех зовёт Харон на свой паром.
Чтоб смерти избежать, мне перейти

останется железную границу
и позабыть кощунство тесных норм,
где к небесам пришпилен ангел - всем в укор.
И слово, вспомнив мой кровавый корм,
вернётся как прирученная птица.



* * *


Укоризненно пялит бельма бумага,
ей бы строчками моими прозреть. А я
уношусь от неё, как полотнище флага,
что рвётся оторваться от древка, трепеща на ветрах.
Одиночество - страшное дело.
Карандаш направил дуло, полное грифелем, в лицо мне,
а казённой частью я пишу не казённо, не канцоны,
а душевное тело,
непрочное, порочное,
зрячее и зряшное.
Всё так, на только бы побег
свершить, как подвиг.
Да, я - поэт. Весь век пропел
и платье плоти
я износил до дырок ран,
до пятен пота.
И сядет допотопный вран
выклёвывать изюминки глаз,
прозрачные, как плексиглас.
Но странно - я вижу не менее чётко
в чащобе небес светлячки астр,
то есть стелл, то, бишь, звёзд.
Есть нечто, что даже ворон-мастер
не может отправить коту под хвост.
Есть нечто, что зорко,
хотя и безглазо,
не знающее позора,
вещающее безгласно.
Мне бы только смириться с незнанием Нечто -
но зачем под хвостом у кота тоже выклеван глаз?
Неужели и здесь виноват Эдгар По, дрессировщик ворон,
у которых не клюв - папироска, и кричат: "Беломор!"
Я бумагу ласкаю, листая,
стая слов, клыками блистая,
окружает меня - и спасенье
только в том, чтобы влезть на растенье -
коренастое вознесение -
и лезть высоко, чтобы слов плотоядные очи
слились бы в сплошное мерцание строчек.



* * *



Сереет Петербург Невы,
хоть напирают ночи белые.
Нет и в помине синевы
которая погоду делает.

Торчит Александрийский столб.
Живу я выше с головою непокорной,
на пятом этаже. И стол
является эмблемой непритворной

итога юности, уже былой.
И ветер, град обуревающий,
церквушкам главы забривающий,
кружит венцом над головой.



* * *



Пока не выродилась чувственность в слова,
пока в душе неизъяснимое осталось,
до тех времён, чтоб закружилась голова,
лишь самая потребуется малость.

Я и пытаться не хочу перечислять
всё, что выказывает головы круженье -
перечисленье вызовет крушенье
моей способности, словам переча, слать

привет движению. Легко весьма кивать
вослед камням, несущимся в ущельях.
Но лишь слова мне позволяют смаковать
неуловимое в безмолвных ощущеньях.



* * *


Пишу и сам не понимаю,
о чём пишу.
Признанье редкое - не правда ль,
читатель милый?
А ну - костей не поломаю -
хули, бушуй,
ищи, где мысли я припрятал,
откуда силы?

Пока ты ищешь, я продолжу
невнятный труд.
Что может быть неблагодарней
тебя и слова?
Оно и ты на вид пригожи,
но самосуд,
свершавшийся в пиитской псарне,
вершится снова.

И всё-таки я жду, читатель,
твоих похвал:
увы, и я живу в запруде,
и в ней нечисто.
Я вечно жить собрался, кстати,
но я созвал
слова - извечные орудья
самоубийства.



* * *


Я чувствую, с ума сойти легко,
обложенному коллективом дружным
со всех сторон. Как много полегло
в психиатрических с умом недужным.

Коль сам я не сойду, то подтолкнут,
надёжно завязав глаза и руки.
Освобожденье от духовных пут
подчинено общественной науке.



* * *


Мне никак не запомнить любимых стихов,
мне не взяться за дело, любимое мною,
я пропитан до самых своих потрохов
вездесущей и вечной идеей земною.

Чтоб назвать её, надобно мне замолчать,
чтоб понять её, надобно мне обезуметь.
Но во всём я умею её замечать,
и лишь в этом надежда свой дух образумить.



* * *



Дилемма: читать иль писать? -
встаёт при подходе к столу.
Сажусь я легко - не пузат -
и пальцем вожу по стеклу.

Ну что? Приоткрыть фолиант,
и слову подпавши под власть,
чужой и доступный талант
вкушать, как великую страсть?

Иль, может быть, вытащить лист
и, сплюнув чужие слова,
свои написать, как стилист,
чья мыслей полна голова?

Вот так размышляя, сижу
весь вечер, весь месяц, всю жизнь.
И что я бумаге скажу?
Молчу - с ней ведь только свяжись.



* * *



Дело моё маленькое - жить,
жизнь моя простая - сочинять,
сочинять - безумию служить,
а безумствовать - вред делу причинять,

ну, а дело - маленькое: жить.
Вот замкнулось всё в порочный круг -
он непрочен: дело наших рук
он не в состояньи окружить.



пишите M.I.P. Company





Sebet"